– Денис, ваш «Иерусалим» – роман многоярусный: тут и быт
университетского жития, и псевдодетективная нить, или леса ролевых игр, и
любовь-разлучница. Реалии сегодняшнего Израиля вплетаются в
фантасмагории в духе Толкиена, и наше родное Средиземноморье становится
своеобразным Средиземьем. А каким роман кажется вам изнутри?
– Толкиен? Нет, я не согласен. Хотя и очень его люблю, да и вообще он
мой коллега. Если и есть его влияние, то неосознанное. Сам я его не
вижу. Что касается многоплановости или, как вы сказали,
«многоярусности», то я бы скорее стал сравнивать свою книгу с Белым,
Борхесом или Агноном. Хотя приятнее всего для меня было бы сравнение с
Толстым. Впрочем, анализировать себя как-то очень сложно и неловко. Если
сравниваешь себя с великими, то возникает ощущение мегаломании, а если с
борзописцами, то все это и вообще теряет всякий смысл. Кроме того,
говоря о многоярусности как таковой, мы можем потерять из виду вторую
компоненту, которая была для меня чрезвычайна важна: общую обращенность к
проблеме человеческого существования в его историчности. Я писал эту
книгу не только о небесном, но и – и, может быть, в первую очередь – о
земном Иерусалиме, его переулках и стенах, его свете и боли. И в
значительной степени – об Иерусалиме, говорящем по-русски.
– Вы впускаете читателя в мир Иерусалима, в пространство
своего романа. А чем является земной Иерусалим для вас – это знакомый
город, в котором вы когда-то жили, или некий символ, вселенский образ?
– Я думаю, что как раз само это противопоставление и ошибочно.
Собственно, книга в значительной степени о том, что Иерусалим, в котором
живешь, не может быть только одним или только другим. Экзистенциальное и
символическое, боль, кровь и ускользающая истина переплетены не только в
книге, но и в самом городе, переплетены слишком тесно, для того чтобы
их можно было разделить. Именно поэтому этот город и может дать
внимательному наблюдателю какое-то особое понимание – более глубокое,
как бы это сказать, более глубинное, чем большинство других мест. Другое
дело, что из-за этого же в нем часто невозможно жить. И чем острее
человек это ощущает, тем невозможнее становится в этом городе жить.
– Обращались ли вы в вашей книге к конкретному читателю? Или только к себе? И вообще, важен ли для вас читатель?
– Да, для меня очень важно быть услышанным своим читателем. Я знаю,
что есть люди, которые пишут для себя или в стол; для меня же это всегда
было не так. Для меня литература – это не только вслушивание в
существование человека в этом мире, но и в значительной мере своего рода
письмо, послание, речь, обращенная к слушателю. Возможно, слушателю
потенциальному, отсутствующему в данный момент. И все же стремление быть
услышанным «своим» читателем, тем, для кого мои вопросы могут быть
важны и созвучны, – это стремление присутствовало на разных этапах.
Почти всегда.
Я, разумеется, не имею в виду погоню за модой. Мне кажется, в романе
очень мало того, что соответствует сегодняшней литературной моде. И я
надеюсь, что те, кто книгу прочитал, с этим согласятся. И это, в свою
очередь, сильно затрудняет процесс нахождения книгой своих читателей –
тех, кто способен и готов ее услышать. И все же это одна из тех проблем,
которые оправданны и с исторической точки зрения тоже. Следовать моде
или быть на полшага впереди моды очень выгодно по части продаж, но
обрекает не только на удобную ложь, но и на своего рода неверность
времени. Вы знаете, в одном из обзоров шести букеровских финалистов было
написано, что четыре романа из списка иллюстрируют формы письма,
характерные для нынешней русской литературы, а два других намечают
возможные контуры ее развития. Моя книга была названа в числе последних,
и это было очень приятно. Надеюсь, что это не потому, что я пытался
бежать на полшага впереди моды или угадывать пожелания всевозможных
литературных тусовок. Если это так, то скорее потому, что, не принадлежа
ни к каким тусовкам такого рода, я пытался говорить о бытии человека в
современном мире – в конечном счете говорить с мирозданием – напрямую.
Это невероятно сложно, но в тех редких случаях, когда это удается, ты
смотришь на написанные страницы и говоришь себе: неужели, неужели я смог
это сделать. Но что касается аудитории, да – за несоответствие книги
ожиданиям читателей приходится платить свою цену. И она может быть
достаточно высока.
– Вы преподаете в университете, ваш рабочий язык – иврит. Это мешает или помогает возвращаться к кириллице, писать по-русски?
– Как это ни странно, скорее помогает. Как сказали бы на иврите,
наука и преподавание – это разные «направленности души», разные типы
мысли и мироощущения. Я преподаю европейский модернизм и формальные
методы описания культуры на кафедре ивритской и сравнительной
литературы. Это чрезвычайно дисциплинирует мысль. Но если бы я это делал
по-русски и на примере русских текстов, избыточный рационализм и
научный жаргон неизбежно перетекали бы – прямо или косвенно – и в
литературные тексты. Подобное происходит очень часто с теми, кто и
пишет, и занимается филологией. И чаще всего его влияние достаточно
разрушительно. Чрезмерная аналитичность часто перекрывает возможность
видеть. У меня же существует естественная языковая преграда, и я ей
очень рад. Не думаю, что это идет во вред. Кроме того, по долгу службы я
постоянно общаюсь с людьми, пишущими на иврите. Не только с
профессиональными писателями; часто мои студенты приносят мне свои
первые, еще нигде не публиковавшиеся стихи и рассказы. Такой тесный
контакт с иной литературной традицией создает дополнительную критическую
перспективу, расширяет поле зрения. Это очень важно.
– Кого бы вы могли назвать своими литучителями, вдохновителями, катализаторами письма?
– Так получилось, что у меня никогда не было литературных учителей.
Хотя еще в России, в том возрасте, когда ищешь единомышленников и
учителей, я даже пытался ходить в литкружки. Но, к сожалению, ничего
более чудовищного и далекого от литературы, чем те литкружковцы, с
которыми мне довелось познакомиться, я не видел. Я знаю, что бывает
иначе, но в моем случае иначе не получилось. Это были настоящие сгустки
амбиций, люди, жаждавшие славы и признания при полном отсутствии своего
голоса и того, о чем писать. И боюсь, что те, кто ими руководил, были
немногим лучше. Так что всему, что я умею, я научился у мертвых. Что же
касается «Иерусалима», мне кажется, что влияние поэзии в нем сильнее,
чем прозы. Так, навскидку, я мог бы назвать Боратынского, Хопкинса,
Блока, Мандельштама, Пауля Целана. Я понимаю, что это мало что
объясняет, но у меня просто нет лучшего ответа.
– Кроме прозы вы пишете еще и стихи. Я знаю, что вы даже
составляли «Антологию израильской русскоязычной поэзии», но она, увы,
так и не вышла. Какова сегодня ее горькая судьба?
– Увы, это болезненная тема. Я потратил на эту антологию море времени
и сил, не говоря уже о том, что какое-то количество людей из-за нее со
мной поссорились. Перерыл горы книг и журналов; я думаю, что у меня дома
самое большое собрание русскоязычной поэзии Израиля: либо здесь
написанной, либо написанной людьми, ключевыми для израильской истории.
От русских стихов Рахели и стихов Жаботинского – кстати, удивительных по
своему качеству и чувству языка – до стихов моих ровесников, написанных
в самом конце двадцатого века. Я попытался отобрать в равной мере стихи
разных направлений, разных школ, при этом не перегружая антологию
избытком имен, чтобы она не была излишне мозаичной. Собственно, из-за
этой попытки ограничить количество имен на меня многие и обиделись. Но
книга издана не была. А она, на мой взгляд, получилась очень хорошая и
интересная. Я еще попытаюсь найти для нее издателя. Хотя теперь –
поскольку прошло уже почти пять лет – к ее названию придется добавить «в
двадцатом веке».
– И напоследок – каковы ваши литературные планы? Что творится сейчас?
– Я довольно долго почти ничего не писал, кроме науки. Было ощущение не
то что бы опустошенности, скорее пустоты, даже нет, не то. Но вы же
знаете, это тысячу раз описано в биографической литературе. Знаю. Было
чувство, как у человека, сделавшего глубокий выдох. А еще я понимал, что
теперь умею решать массу новых для себя технических проблем – роман
все-таки устроен не так, как стихи, рассказы, эссе или статьи. Так что
еще один роман я мог бы написать гораздо быстрее. Но проблема в том, что
это была бы такая же – или почти такая же – книга. А это лишено всякого
смысла. Я не пишу серийные детективы и вообще не вижу себя в качестве
части того, что на новом русском языке называется «литературными
проектами». Я хотел написать другую книгу. Совсем другую и о другом. Мне
хотелось написать книгу о дороге, о человеческой жизни как дороге. И
теперь я думаю, что могу ее написать. Я даже, кажется, уже знаю, как ее
назову.
Беседовал с писателем Михаил Юдсон
23 ноября 2006 года
Комментариев нет:
Отправить комментарий